Стихи
Архив
|
THE PERSON FROM PORLOCK
Дети принадлежат матери. Поскольку матерям так трудно рожать, дети принадлежат только им. А вовсе не отцам. Матери их любят, следовательно, дети должны делать то, что матери им говорят. Матерям лучше знать, что нужно детям, что для них хорошо.
Борис Виан «Сердцедер»
Образы туманились перед взором смотрящего...
Он сидел за пишущей машинкой. Пальцы плавно выстукивали мелодию текста — очередное произведение, роман, близился к завершению. Когда-то в прошлом он сам собою начался, потом прекратился и вот совсем недавно (когда писатель вернулся из дипломатической поездки, кажется, он ездил в африканские колонии Прим. Изд.) возродился опять, распаляя мысли и желание вырвать у реки (здесь автором, наверное, пропущено кое-что, и я позволю себе добавить для связности текста: «бегущей век за веком». Прим. Изд.) небольшой водоворот времени, который можно было бы потратить на его завершение.
Придуманный им писатель, пока еще не получивший имени, дописывал свою книгу, выстукивая ее на пишущей машинке. Когда (совсем недавно) он вернулся из Французской Экваториальной Африки, его охватило сильное желание остаться одному и, запершись где-нибудь с блоком хороших сигарет и огромнейшей пачки кофе, закончить начатый в самолете роман. Дым от двух сигарет, одна — зажата между губ, другая — в блюдце-пепельнице, распространялся по пространству, наполняя его свойствами, подвластными (по меньшей мере) двум чувствам: обонянию (в комнате было жутко накурено) и зрению (дым извивался и змеился на сквозняке причудливыми кольцами и спиралями, совсем как печатающийся в это время текст). Рядом со столом, со стулом, стоящим рядом со столом, рядом со множеством листов, разбросанных по комнате, по столу и по стулу, являющихся черновиками, чистовиками и беловиками, создаваемого текста, рядом со всем этим были расставлены в каком-то непонятном (бес)порядке чашки с кофе — их было около двенадцати (уж никак не меньше). Он не помнил, варил ли он кофе себе сам (растворимый он никогда не пил в силу его искусственности), в пользу этой версии говорили просыпавшиеся на полу кофейные зерна и кофемолка недалеко от них, или же кофе ему варил кто-то другой, за эту версию ничего не говорило — все следы пребывания постороннего в комнате были тщательно скрыты или их не было вообще. Но он не задумывался над этой, в сущности, (не)важной для него загадкой. И действительно, ему не было никакой разницы: кто именно готовил кофе. Его интересовало совсем другое — писатель, который прямо сейчас у него на глазах писал свой роман, который невероятным образом появился (из прошлого? Прим. Изд.) и проступил на ткани времени, воплотившись затем в напечатанных листах, валявшихся по всей комнате. Писатель, так еще и не получивший своего «настоящего» имени.
«Я больше не могу писать под «своим» именем. Мне срочно нужно другое. То, которое еще никто не знает. Полностью безызвестное. Я не хочу под ним спрятаться, наоборот, с его помощью я хочу найти себя. Найти самого себя, не выдуманного, не воображаемого, а истинного себя».
Отпечатанные листы падали на пол. Иногда ему казалось, что потом он не сможет их соединить в нужном порядке (что в прочем его нисколько не волновало), а иногда он, прервав на мгновение стук пишущей машинки, пробовал, наугад сложив листы, прочесть написанное. Временами получалось гораздо лучше первоначального. Он брал листы со стола, со стула, подбирал их с пола и, тщательно перетасовав, читал их. Читал до появления некоторого, хорошо знакомого ему (особенно после возвращения из Африки. Прим. Изд.) желания. Желания писать, забросив чтение. Писать, забыв про сон, еду, освещение, забыв про все естественные желания и потребности. Писать, непрерывно закуривая сигарету, забывая куда делась прежняя. Писать, глотая кофе, не допытываясь откуда он взялся. Писать ради самого процесса письма.
— Спи, мой мальчик. Ты вырастешь и утешишь на старости лет свою бедную маму. Ты будешь известным и знаменитым во всем мире, ты, наверное, станешь дипломатом или писателем или и тем и другим. Все будут прислушиваться к твоим словам. Ты станешь героем, генералом, посланником своей страны...
Он не знал, кто был его отец. В легенде, часто рассказываемой его мамой, было лишь одно значимое слово, за которым была истина. Это слово — театр. Его рождение было связанно с театром, это было правда, и он это знал. Он родился в Москве, близ небольшого театрика. Его мать была актрисой, отец [отцы] — тоже имел отношение к театру (по всей видимости он был актером. Прим. Изд.). Но там он прожил недолго — вместе с мамой почти в дологически-бессознательном возрасте ему пришлось уехать, не только из Москвы — из России.
Листов становилось все больше и больше — они уже не умещались в руках, постоянно торопясь нырнуть на пол силой своей тяжести. Чтобы их становилось не так много, он пытался писать с обеих сторон листа, но вскоре понял, что это затруднит его игру с перестановками страниц, сократив число перестановок. Тогда он снова стал писать с одной стороны листа, складывая их на ковер, покрывавший паркетный пол, на все уменьшающееся пространство стола, на котором и стояла пишущая машинка, отчаянно выстукивавшая буквы, и на стул, нет не на тот, на котором он сидел, а на соседний, не занятый ничем, кроме уже покрытых печатными знаками, листов, валявшихся вразнобой. Многочисленные пепельницы (некоторые уже под завязку заполненные сигаретами) окружали его. Прихлебнув из очередной чашки ароматный кофе, он, ощутив в своем романе мысленную точку (место, где можно остановиться и передохнуть), взялся за правку написанного. Она продолжалась довольно долгое время... Его роман был о торговце. Торговце из Порлока. Порлок — это маленькая английская деревушка, возле которой когда-то (несомненно, в одно и тоже время с этим торговцем. Прим. Изд.) жил один английский поэт.
«Мне нужно подобрать другое имя, другую жизнь. Я чувствую, что моя теперешняя жизнь, вовсе не моя. Который год меня не покидает ощущение, что моя жизнь идет по чьей-то указке, кто-то давным-давно наметил вехи моего жизненного пути, и сейчас оставаясь в тени, как и положено настоящему режиссеру, воплощает давно задуманный спектакль в жизнь. Я больше не (с)могу так жить».
Конференция по защите африканской флоры и фауны: «Сейчас, леди и джентльмены, перед вами выступит всем вам хорошо известный человек: герой Сопротивления, кавалер ордена Почетного легиона, соратник де Голля, дипломатический посланник в нашей стране... — имя потонуло в буре аплодисментов. «Добрый вечер. Не так давно я написал книгу, о предмете вашего сегодняшнего обсуждения. Ее тема отразила реальный факт: истребление великой африканской фауны, и особенно слонов... В ней я утверждал веру в личную свободу, в терпимость и в права человека. В моем романе речь шла о, к сожалению, вышедшем сегодня из моды, понятии — о гуманизме. Но я не думаю, что в нынешнее время оно стало представлять собой нечто похожее на анахронизм. Повторяю, я так не думаю. Потому что я верю в прогресс, а истинный прогресс неотъемлем от условий, необходимых для его движения. Не исключено, что я обманываюсь и моя вера — всего лишь простая уловка инстинкта самосохранения. Если это так, тогда я надеюсь погибнуть вместе с ней. Но не раньше, чем попытаюсь ее защитить всеми своими силами от разгула терроризма, националистов, расистов, мистиков и маньяков. Никакая ложь, никакая теория, никакое словоблудие, никакая идеологическая маскировка не заставят меня забыть их простодушного величия».
[Небо, безусловно, начинается на земле. Оно настолько сильно пустило в нее свои корни, что там, на этом слишком близком небе, можно отыскать лишь земные атрибуты. А в затоптанной и грязной земле (и только в ней) можно обрести свой горний лик. Не чудно ли?]
— ... ты, мой мальчик, будешь уважаемым человеком. Ты обязательно напишешь много хороших книг, совершишь благородные поступки и деяния. Ты будешь бороться за права человека, будешь защищать природу и зверей. Твоя страна будет благодарна тебе и воздаст по заслугам. А я буду тебе поддержкой и опорой в твоей жизни.
Монгольский хан Хубилай (1215—1294), прозванный Кубла Ханом (также он является внуком Чингисхана), довершил завоевание Китая. Мне сказали, что описание его великолепнейшего дворца, который он велел выстроить, можно найти у Самюэля Пэрчеса в его энциклопедических сводах по истории и географии. Я долгое время копался в обширнейших библиотеках графства, но, тем не менее, отыскал нужный мне том. В то время я жил в сельском доме в окрестностях Эксмура. Мне тогда очень не здоровилось, и я вынужден был принимать наркотические средства, чтобы хоть немного унять болевые ощущения, терзавшие мое бедное тело. Я прилег на кровать, взяв с собой найденную мной книгу о Кубла Хане, о его знаменитом дворце, о его прославленных походах и ...
«Кто же мой автор? Кто меня создал? Кто управляет мною, ведя меня к славе и успеху, но не спрашивая меня хочу ли я этого? Кто он?»
Он продолжал с упорством писать свою книгу о Колридже. Недавно в руки ему попался перевод одной персидской книги, написанной визирем Газан-хана (потомок Кублы Прим. Изд.). В ней он прочитал следующее: «К востоку от Ксананду Кубла Хан воздвиг дворец по плану, который был им увиден во сне и сохранен в памяти». Его настолько поразило, что монгольский император в XIII веке видит во сне дворец и затем строит его согласно своему сновидению, а в XVIII веке английский поэт (который не мог знать, что это сооружение порождено сном) видит поэму об этом дворце.
... и, видимо, под наркотическим действием принятого лекарства, уснул. В моем сне прочитанный мною отрывок стал невероятнейшим образом разрастаться и умножаться. По пробуждении через несколько часов я проснулся с убеждением, что сочинил (или воспринял) во сне поэму длиною примерно в триста строк. Я помнил их все с такой ясностью, что мог прочитать наизусть любую строчку из любой строфы. Все строчки в поэме были великолепны и совершенны. Я немедленно сел за свой письменный стол, обмакнул перо в чернильницу и ...
Жадно вдохнув в себя последнюю затяжку сигареты, он потушил окурок в почти переполненной пепельнице. Он выправил все недочеты и недосмотры, непонятно как пролезшие в текст, отыскал все виды ошибок, попутно исправляя их. И, наконец, перепечатал все набело. Он больше не переставлял местами станицы — роман, наконец, нашел свою законченную форму. Ему требовался отдых.
[Неверным утром мне приснился сон, от которого остались только двери, а остальное стерлось. В новом дне, что вобрал в себя и навеки похоронил какое-то важное известие, теперь лишь недосягаемое. Неверный день везде, и всюду полутьма. Если бы я смог понять, что (д)осталось мне ото сна, снившегося мне, я понял бы все.]
— Я буду оберегать и направлять тебя. Учить. Помогать советами и своей любовью. Ты моя единственная радость и будущая опора в жизни. Материнская любовь может многое. Очень многое.
Он знал, что свой отрывок из поэмы о Кубла Хане Колридж сочинил во сне. (Поэт после принятия какого-то наркотика, заснул, а проснувшись, сразу же стал записывать воспринятое в сновидении. Причем он видел не образы, он видел саму поэму, сам текст.) И тогда ему представилось, что, когда дворец Кублы был разрушен, душа императора проникла в душу Колриджа, дабы тот восстановил дворец в стихах, более прочных чем мрамор и металл. Два сна: один дал земной реальности величественное сооружение, другой не менее величественную поэму. За всем этим просматривался какой-то план, и огромный промежуток времени, прошедшего между снами, позволял догадываться о сверхчеловеческом характере его исполнителя.
... стал лихорадочно записывать строки поэмы. Я успел записать около пятидесяти, и тут меня прервали! И кто! Паршивый торговец! Он стал мне предлагать свои никчемные товары, но я, ничего не слушая, быстро выпроводил его восвояси. Вновь сев к письменному столу, я обнаружил с немалым удивлением и досадой, что хотя и смутно, но могу вспомнить лишь общие очертания моего видения, но все прочее и все подробности отдельных строчек исчезли! Исчезли, как круги на поверхности реки от брошенного камня и восстановить их было невозможно.
[Я по-прежнему с вами согласен, ваше решение гарантирует надежную защиту. Но есть еще кое-что, и вы об этом забыли. — О чем об этом? — спросила она. — А нужна ли эта защита?]
Но Колридж не успел дописать поэму — ему помешали, отвлекли и, он напрочь забыл пять из шести частей поэмы. А помешал ему никому теперь неизвестный торговец, который (разумеется, по неведению и невежеству), как и римский солдат, пригвоздивший копьем великого математика и механика древности, уничтожил все прекрасное и полезное, что еще могло быть им создано. Это и была тема его романа, который он лихорадочно писал, боясь не успеть. Он наперегонки соревновался с реальностью, с его временем и пространством, боясь, как, наверняка, боялся Колридж, не успеть закончить. Закончив роман, он сразу издаст его, если необходимо, то за свой счет: денег теперь у него было много. Издаст большим тиражом в (тщетной) надежде, что при прочтении его книги кому-нибудь (как и Колриджу) приснится прекраснейший дворец, который проснувшийся увековечит в том или ином виде искусства. Две прежние попытки не удались, но надо хотя бы попытаться использовать третью.
«Я больше не выдержу. Я добился всего, чего хотел. Стал уважаемым человеком в своей стране, известным писателем, дважды получившем престижную литературную премию (для получения второй я пошел на мистификацию: создал в противовес реальной, кем-то управляемой жизни, другую — вербальную, взяв псевдоним, а потом при вручении премии наделив его чужой живой плотью). Но я ошибся: театр сыграть можно, лишь в словесном пространстве, но непозволительно играть его в реальной жизни. И я, влюбленный в цирк прозаик, просчитался: приземляясь после своего смертельного номера под куполом цирка, сломал себе шею. Я устал жить, и я устал играть в театре...»
— Я, твоя мать, буду вдохновлять тебя на создание великих произведений. Я буду твоей музой. У меня большие планы на тебя сынок, так что спи спокойно, засыпай, я сделаю все как надо... — укачивала мама младенца, сидя на скамейке в городском парке, до тех пор, пока ее не прервал какой-то прохожий пустячным вопросом:
— Вы не подскажете, который сейчас час?
Она отвлеклась от укачивания прелестного младенца, ответила (восемь минут восьмого) и вновь приступила к покачиванию коляски, мечтая о знаменитом будущем своего сына. Она начала мечтать с самого начала:
— Спи, мой мальчик. Ты вырастешь и утешишь на старости лет свою бедную маму...
Из предисловия к книге: В его жизни были две прекрасные женщины (одна — старше его, редактор женского журнала, другая — младше, американская киноактриса). Были и дети. О них, правда, романа не получилось — получилась трагедия двух женщин и трех детей. И его самого. Потому что после успеха своей мистификации, написав три романа под псевдонимом и более двадцати под своим собственным, писатель все-таки не выдержал. 2 декабря на шестьдесят шестом году жизни знаменитый прозаик застрелился...
— Ты будешь известным и знаменитым во всем мире... — продолжала мечтать мама.
Денис Александрович Лето, 2000
|